На втором этаже этой изящной виллы, в обитой небесно-голубым атласом спальне, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем пеньюаре, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя; но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинунтского мрамора, на котором стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молоденькая и хорошенькая камеристка; небрежность в ее туалете говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.
— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужели сирокко никогда не кончится?
— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.
— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.
Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо сама еще чувствовала некоторую вялость и недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.
— Вот увидите, госпожа графиня, — промолвила она, — завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликуди, хотя уже начинает смеркаться.
— Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую добраться до окна.
Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну.
— Как хорошо! — сказала она, вдыхая вечерний воздух. — Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори то окно, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреале?
— Нет еще.
— Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид.
— Госпожа графиня еще никогда не была так красива… Уверена, во всем этом городе нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, синьора.
— Даже маркиза Рудини и княгиня Бутера?
— Решительно все, синьора.
— Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила, Тереза.
— Клянусь, госпожа графиня, я говорю то, что думаю.
— О, как приятно жить в Палермо! — сказала графиня, дыша полной грудью.
— В особенности если вам двадцать два года, если вы богаты и красивы, — заметила с улыбкой Тереза.
— Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба?
Тереза ничего не ответила.
— Разве не в будущее воскресенье? — спросила графиня.
— Да, синьора, — ответила камеристка, вздыхая.
— Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху?
— Нет, что вы, все уже слажено.
— Тебе не нравится Гаэтано?
— Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и, выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо.
— Тогда почему ты вздыхаешь?
— Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.
— О нашей родине?
— Да. Когда госпожа графиня вспомнила в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне во владениях вашего отца, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо.
— Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение.
— О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.
— Правда?
— Да. Он уже отказался однажды поступить в число кампиери князя Гото.
— Так, стало быть, этот молодой человек дворянин?
— Нет, госпожа графиня, он простой горец.
— Как его зовут?
— О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, — поспешно заметила Тереза.
— И ты жалеешь о нем?
— Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется.
— Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?
— Госпожа графиня прекрасно относится ко мне; вот все, что я могу сказать.
— Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы Кастельнуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, тогда как Вентимилле и Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины злятся на меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо ко мне, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его у меня, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица.
— Не только его сиятельство и я говорим приятное госпоже графине, кое-кто льстит ей еще больше.
— Кто же это?
— Зеркало, госпожа графиня.
— Сумасбродка! Зажги же свечи у псише.
Камеристка повиновалась.
— А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно окна, выходящего в сад.
Тереза выполнила приказ и вышла из комнаты; едва за ней закрылась дверь, как графиня села у зеркала, взглянула на себя и улыбнулась.
Поистине, она была прелестна, графиня Эмма, или, точнее, Джемма, так как родители изменили начало имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой — иначе говоря, «Жемчужиной». И конечно же, графиня была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла V, ибо тонкий, гибкий стан изобличал в ней ионянку, черные, бархатистые глаза — дочь арабов, а бело-розовый цвет лица — уроженку Галлии. Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта, от сарацинского эмира и норманнского капитана; такие красавицы встречаются прежде всего на Сицилии, а затем — в единственном городе на свете, в Арле, где то же смешение крови, то же скрещение рас объединяет порой в одной женщине эти три столь различные типы. Вместо того чтобы прибегнуть к ухищрениям кокетства, как она сначала собиралась это сделать, Джемма застыла у зеркала в порыве наивного восхищения, до того понравилась она себе в этом домашнем убранстве: так, вероятно, смотрит на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья; однако в этом чувстве не было гордыни, она как бы возносила хвалу Господу, в чьей воле и власти создавать такую красоту. Словом, она ничего не изменила в своей внешности. Да и какая прическа лучше выявила бы прелесть ее волос, чем тот великолепный беспорядок, с каким они свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы прибавить что-либо к безукоризненному рисунку ее бархатных бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее коралловых губ, сочных, словно плод граната? И, как мы уже говорили, она вглядывалась в зеркало с единственным желанием полюбоваться собой, но мало-помалу погрузилась в упоительные, восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоявшее у раскрытого окна, отражало небо, служившее как бы фоном для ее ангельской головки; и, наслаждаясь неясным и безграничным чувством счастья, Джемма без повода, без цели считала в зеркале звезды, что зажигались одна за другой, и вспоминала их названия по мере того, как они появлялись в эфире. Вдруг ей показалось, что какая-то тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо; она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы закричать, но неизвестный спрыгнул на пол и, сложив с мольбой руки, проговорил: